Неточные совпадения
Пушкари
побрели обратно
на пожарище и увидели кучи пепла и обуглившиеся бревна, под которыми тлелся огонь.
Тем не менее когда Угрюм-Бурчеев изложил свой
бред перед начальством, то последнее не только не встревожилось им, но с удивлением, доходившим почти до благоговения, взглянуло
на темного прохвоста, задумавшего уловить вселенную.
Еще задолго до прибытия в Глупов он уже составил в своей голове целый систематический
бред, в котором, до последней мелочи, были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии.
На основании этого
бреда вот в какой приблизительно форме представлялся тот город, который он вознамерился возвести
на степень образцового.
Едва успев продрать глаза, Угрюм-Бурчеев тотчас же поспешил полюбоваться
на произведение своего гения, но, приблизившись к реке, встал как вкопанный. Произошел новый
бред. Луга обнажились; остатки монументальной плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась в своих берегах, точь-в-точь как за день тому назад.
Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы и едва поспевая, следовали обыватели. Наконец к вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина,
на поверхности которой не замечалось ни одного бугорка, ни одной впадины. Куда ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это был тоже
бред, но
бред точь-в-точь совпадавший с тем
бредом, который гнездился в его голове…
Через полтора или два месяца не оставалось уже камня
на камне. Но по мере того как работа опустошения приближалась к набережной реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший к реке дом; в последний раз звякнул удар топора, а река не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему один берег ее был крут, а другой представлял луговую низину,
на далекое пространство заливаемую в весеннее время водой.
Бред продолжался.
Чичиков дал ей медный грош, и она
побрела восвояси, уже довольная тем, что посидела
на козлах.
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль
бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым
бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.
Андрий робко оглянулся
на все стороны, чтобы узнать, не пробудил ли кого-нибудь из козаков сонный
бред Остапа.
Она сходила, вернулась, а
на другой день слегла в жару и
бреду; непогода и вечерняя изморось сразила ее двухсторонним воспалением легких, как сказал городской врач, вызванный добросердной рассказчицей.
Говорит она нам вдруг, что ты лежишь в белой горячке и только что убежал тихонько от доктора, в
бреду,
на улицу и что тебя побежали отыскивать.
— Это так… не беспокойтесь. Это кровь оттого, что вчера, когда я шатался несколько в
бреду, я наткнулся
на одного раздавленного человека… чиновника одного…
Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал
бредить; беспокойная улыбка бродила
на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии.
«Стало быть, не оставил же еще совсем разум, стало быть, есть же соображение и память, коли сам спохватился и догадался! — подумал он с торжеством, глубоко и радостно вздохнув всею грудью, — просто слабосилие лихорадочное,
бред на минуту», — и он вырвал всю подкладку из левого кармана панталон.
— Нет, не
брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже
на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы
на себя самого, только что переступил порог Разумихина.
Беспокойный
бред охватывал ее более и более. Порой она вздрагивала, обводила кругом глазами, узнавала всех
на минуту; но тотчас же сознание снова сменялось
бредом. Она хрипло и трудно дышала, что-то как будто клокотало в горле.
— Что вы врете! — дерзко вскричал он, — да и как вы могли, стоя у окна, разглядеть бумажку! Вам померещилось…
на подслепые глаза. Вы
бредите!
— Ничего, Соня. Не пугайся… Вздор! Право, если рассудить, — вздор, — бормотал он с видом себя не помнящего человека в
бреду. — Зачем только тебя-то я пришел мучить? — прибавил он вдруг, смотря
на нее. — Право. Зачем? Я все задаю себе этот вопрос, Соня…
Правда, он и не рассчитывал
на вещи; он думал, что будут одни только деньги, а потому и не приготовил заранее места, — «но теперь-то, теперь чему я рад? — думал он. — Разве так прячут? Подлинно разум меня оставляет!» В изнеможении сел он
на диван, и тотчас же нестерпимый озноб снова затряс его. Машинально потащил он лежавшее подле,
на стуле, бывшее его студенческое зимнее пальто, теплое, но уже почти в лохмотьях, накрылся им, и сон и
бред опять разом охватили его. Он забылся.
Раскольников смотрел
на все с глубоким удивлением и с тупым бессмысленным страхом. Он решился молчать и ждать: что будет дальше? «Кажется, я не в
бреду, — думал он, — кажется, это в самом деле…»
— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без памяти
бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва
на ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе скажу,
бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!
Наконец, пришло ему в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь
на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса
на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в
бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
На тревожный же и робкий вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал с спокойною и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть до сегодня больной был в
бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, — «если только можно будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
«Вона! Эк ведь расползлась у них эта мысль! Ведь вот этот человек за меня
на распятие пойдет, а ведь очень рад, что разъяснилось, почему я о колечках в
бреду поминал! Эк ведь утвердилось у них у всех!..»
Ведь вот будь вы действительно,
на самом-то деле преступны али там как-нибудь замешаны в это проклятое дело, ну стали бы вы, помилуйте, сами напирать, что не в
бреду вы все это делали, а, напротив, в полной памяти?
Крестьянин, заводясь домком,
Купил
на ярмарке подойник, да корову,
И с ними сквозь дуброву
Тихонько
брёл домой просёлочным путём,
Как вдруг Разбойнику попался.
Как суетится! что за прыть!
А Софья? — Нет ли впрямь тут жениха какого?
С которых пор меня дичатся как чужого!
Как здесь бы ей не быть!!..
Кто этот Скалозуб? отец им сильно
бредит,
А может быть не только, что отец…
Ах! тот скажи любви конец,
Кто
на три года вдаль уедет.
—
Бредит, — шепотом сказала она, махнув рукой
на Клима. — Уйди!
Он ловко обрил волосы
на черепе и бороду Инокова, обнажилось неузнаваемо распухшее лицо без глаз, только правый, выглядывая из синеватой щели, блестел лихорадочно и жутко. Лежал Иноков вытянувшись, точно умерший, хрипел и всхлипывающим голосом произносил непонятные слова; вторя его
бреду, шаркал ветер о стены дома, ставни окон.
Когда он и Лютов вышли в столовую, Маракуев уже лежал, вытянувшись
на диване, голый, а Макаров, засучив рукава, покрякивая, массировал ему грудь, живот, бока. Осторожно поворачивая шею, перекатывая по кожаной подушке влажную голову, Маракуев говорил, откашливаясь, бессвязно и негромко, как в
бреду...
— Вот, например, англичане: студенты у них не бунтуют, и вообще они — живут без фантазии, не
бредят, потому что у них — спорт. Мы
на Западе плохое — хватаем, а хорошего — не видим. Для народа нужно чаще устраивать религиозные процессии, крестные хода. Папизм — чем крепок? Именно — этими зрелищами, театральностью. Народ постигает религию глазом, через материальное. Поклонение богу в духе проповедуется тысячу девятьсот лет, но мы видим, что пользы в этом мало, только секты расплодились.
— Ну, милейший, вы, кажется,
бредите, — сказала Сомова, махнув
на него рукою.
«А может быть, Русь только
бредит во сне?» — хотел спросить Клим, но не спросил, взглянув
на сияющее лицо Маракуева и чувствуя, что этого петуха не смутишь скептицизмом.
Надо идти ощупью,
на многое закрывать глаза и не
бредить счастьем, не сметь роптать, что оно ускользнет, — вот жизнь!
— Что вы все молчите, так странно смотрите
на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает что наболтала в
бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
— А я что же буду делать, — сказала она, — любоваться
на эту горячку, не разделяя ее? Вы
бредите, Борис Павлыч!
— Ты, Вера, сама
бредила о свободе, ты таилась, и от меня, и от бабушки, хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои. За что же обрушиваешь такой тяжелый камень
на мою голову? — тихо оправдывался он. — Не только я, даже бабушка не смела приступиться к тебе…
И старческое бессилие пропадало, она шла опять. Проходила до вечера, просидела ночь у себя в кресле, томясь страшной дремотой с
бредом и стоном, потом просыпалась, жалея, что проснулась, встала с зарей и шла опять с обрыва, к беседке, долго сидела там
на развалившемся пороге, положив голову
на голые доски пола, потом уходила в поля, терялась среди кустов у Приволжья.
Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует
на фортепиано (и очень мило),
бредит искусством, но, кажется, как и мы, грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что «поклоняется красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша.
— Что же: вы
бредили страстью для меня — ну, вот я страстно влюблена, — смеялась она. — Разве мне не все равно — идти туда (она показала
на улицу), что с Ельниным, что с графом? Ведь там я должна «увидеть счастье, упиться им»!
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть
на час будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему
на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне,
бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая,
на одре смерти, говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду можно бы было принять и за
бред, если бы он и без того не был неправоспособен, как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая
на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
В этом плане, несмотря
на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах; вот почему почти всю ночь я был как в полусне, точно
бредил, видел ужасно много снов и почти ни разу не заснул как следует.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!“ А другая кричит ей
на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы
на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала,
бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит,
на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
Но из слов моих все-таки выступило ясно, что я из всех моих обид того рокового дня всего более запомнил и держал
на сердце лишь обиду от Бьоринга и от нее: иначе я бы не
бредил об этом одном у Ламберта, а
бредил бы, например, и о Зерщикове; между тем оказалось лишь первое, как узнал я впоследствии от самого Ламберта.
Главное, я сам был в такой же, как и он, лихорадке; вместо того чтоб уйти или уговорить его успокоиться, а может, и положить его
на кровать, потому что он был совсем как в
бреду, я вдруг схватил его за руку и, нагнувшись к нему и сжимая его руку, проговорил взволнованным шепотом и со слезами в душе...
Всю ночь я был в
бреду, а
на другой день, в десять часов, уже стоял у кабинета, но кабинет был притворен: у вас сидели люди, и вы с ними занимались делами; потом вдруг укатили
на весь день до глубокой ночи — так я вас и не увидел!
А так писать — похоже
на бред или облако.
Со мной случился рецидив болезни; произошел сильнейший лихорадочный припадок, а к ночи
бред. Но не все был
бред: были бесчисленные сны, целой вереницей и без меры, из которых один сон или отрывок сна я
на всю жизнь запомнил. Сообщаю без всяких объяснений; это было пророчество, и пропустить не могу.